Неполное смыкание век
Стихи 1991 - 1997
* * *
Весь прошлый год я жил на кочерге
в стране, которой не было на карте,
как шкура неубитого медведя
лежащей поперек материка.
Я обитал в шахтерском городке,
как Алексей Максимович на Капри,
имея в собутыльниках соседа,
сибирского простого мужика.
Весь прошлый год я не писал стихов,
лишь выходил сдавать стеклопосуду.
Встречая на пороге почтальона,
я говорил, что это не ко мне.
А если был с утра совсем плохой,
и чувствовал, что поврежден рассудок,
сосед меня лечил одеколоном
и сообщал, что нового в стране.
Сосед был не дурак принять на грудь.
Мы сели в сентябре, а встали в марте,
когда допили до последней капли
запасы самодельного вина.
Вверх-вниз скакала в градуснике ртуть,
в глазах троились контурные карты,
серп месяца, кривей турецкой сабли,
глазел в квадрат разбитого окна.
Пока мы пили горькую, на нет
сошла зима с дистанции загула,
и съежилась шагреневая кожа
державы, на дрожжах разбухшей вширь.
Из крана капала вода. Сосед
загнулся на полу, упав со стула.
Спросонья штору било крупной дрожью
и распирало мочевой пузырь.
Я похмелился. Наступил апрель,
и не спеша на горло наступила
неведомая новая эпоха
высоким косолапым сапогом.
Мне по мозгам ударила капель
с утроенною силой, как зубилом,
и я успел подумать: как мне плохо! —
сгорая без огня, как самогон.
ОСЕННИЕ ЭЛЕГИИ
Сергею Солоуху
1
С бодуна осень дует на воду и дышит на ладан.
Выйдешь, руки по локоть засунув в карманы плаща —
в самый раз угодишь в алкогольный угар листопада.
Жгут листву, дым отечества слезоточив и слащав.
Перегаром и луком разит непроспавшийся город.
Патриотам задворок к лицу абстинентный синдром.
Не пора ли и нам для разгона чем красят заборы
по одной натощак, как сказал бы мужик с топором.
Вдрабадан спозаранку сантехник, пожарник и грузчик.
Поколение дворников предпочитает «Агдам».
После первой ты тоже бываешь хорош, как огурчик,
но сегодня — до дрожи, до судорог, как никогда.
Отыщи же пропащие спички в дырявом кармане,
прикури с тридевятой попытки сырой «Беломор»
или «Приму», к примеру, слоняясь, как ежик в тумане
по колено, в глазах у трудящихся масс, как бельмо.
Гастроном за углом круглый год открывается в восемь,
но с шести гоношится народ на какие шиши.
Как ни пьешь, а похмелье приходится точно на осень,
совпадая с разрухой ума и развалом души.
Моросит мелкий дождичек, в сердце, известно, растрава.
Накати из горла, поглядев в небеса, наконец.
Розовеет восток, и горит поцелуй тети Клавы
на губах, как клеймо. Ну давай, разливай под венец.
Огурец, покрываясь мурашками, просит пощады.
Я занюхал бы и рукавом лет семнадцать назад,
а теперь не с руки, не по носу, и возраст распада
горше луковых слез подступает вплотную к глазам.
Так кончается молодость. Так приближается старость.
Разъедает глаза дымовая завеса стыда.
Окромя стеклотары, считай, ничего не осталось,
да и ту принимают не всю, не везде, не всегда.
2
В ноябре будь здоров на барометры дышит Борей.
Сердце бьется, как градусник, падая в пятки без стука.
Разрывая на части луженый чугун батарей,
коченеет вода, в одночасье сходящая с круга.
В ноябре самый черный металл раскален добела.
Дворник дует на руки, сожженные ломом железным,
как Георгий, копьем поражая не в бровь зеркала
стекленеющих луж, где он сам отразился, болезный.
Оборенье зеленого змия зело тяжело,
особливо за час до открытия злачного места,
утирая от пота дрожащей рукою чело,
утомленное за ночь горючей слезою самтреста.
Да и я как стекло, обретаясь ни свет ни заря
во дворе, и лицо против ветра — цветов триколора,
будто фиговый листик, оборванный с календаря
обнаженной рябины, горящей румянцем позора.
В ноябре, что касается красок, в чести киноварь
и томатная кровь помидора, не то баклажана,
колорит гематомы, известный в миру как фонарь,
освещающий глаз, будто отблеск ночного пожара.
Либо огнетушитель портвейна объемом ноль-семь,
смесь чернил и помоев, такая-сякая палитра.
Вот вам Эос во всей непотребной похмельной красе,
ну а мне за глаза для поправки хватает пол-литра.
Оттого и душа нараспашку, а грудь колесом,
что здоровью полезен не холод, а только что градус.
До весны перебьюсь раз не водкой, так хлебным вином.
Не сердись, не рыдай, будь здорова и ты, моя радость.
3
Наступает зима на забытые дворником грабли,
в ледовитую лужу вмерзает бумажный кораблик,
не осталось на утро живительной влаги ни капли,
то ли град, то ли снег бьет в окно, будто рыба об лед.
За окном что-то вроде засвеченной фотобумаги,
проступает мороз, будто соль на исподней рубахе,
трахтахтах мотоцикла приводит на ум амфибрахий,
как не дактиль, да кто их впотьмах без очков разберет.
Ночь глуха, как тетеря, а утро — как сонная муха,
душит кашель курильщика, эхо — как выстрел над ухом.
На беду, холостой. Неохота идти за сивухой,
и лежишь, будто Лазарь во гробе, до лучших времен.
На окне, если правильно помню со школы, аргентум,
пробирает мороз до костей, соревнуясь с рентгеном,
разрушается печень, являя пример Карфагена,
а туман в голове представляет собой Альбион.
Тут и вспомнишь ангину, малину с серебряной ложки,
цвет варенья внутри чернокожей снаружи калоши,
крохоборство синицы, крупу ледяную по крошке
в кособокой кормушке клюющей на ощупь чуть свет.
На окне — гравировка английской булавкой мороза:
перепончатокрылые ангелы, то ли стрекозы,
то ли рыбы пернатые, все до одной альбиносы,
иероглифы счастья с шести до двенадцати лет.
А теперь, продирая глаза, видишь кости скелета,
чем не джаз на рентгеновских ребрах, но песенка спета,
и уже не труба, а простуженный кран у соседа
достает до печенок, как Армстронг до верхнего «до».
И по коже мороз не от первых аккордов Шизгары
под плохую гитару — от звона пустой стеклотары,
да еще со вчерашних дрожжей в горле суше Сахары —
в общем, надо вставать за живой или мертвой водой.
Похмеляться рассолом — не сахар, да и не малина,
легион белых мух липнет к окнам, что пух тополиный
к полированной крышке рояля, не то пианино:
все равно, что играть, раз не траурный марш, значит, туш.
За стеною соседка терзает подъезд полонезом,
режет слух без ножа, автоген супротив стеклореза,
начинается день, умываясь слезою нетрезвой,
с отвращением глядя в зеркальные дребезги луж.
Серебро декабря ослепляет зрачок амальгамой
белой магии чистого снега над угольной ямой,
не в пример анальгину сто семьдесят утренних граммов
возвращают сознанье не сразу, по капле, с трудом.
Седина на щеках ощущает нужду в брадобрее,
согреваются руки чуть теплым ребром батареи,
наступила зима, и отчетливо видишь, трезвея:
пролетающий ангел окно задевает крылом.
ПАДЕНИЕ ЛИСТЬЕВ
Падение листьев до уровня курса рубля
в пандан выпаденью в осадок надежды и славы.
Леса в неглиже переплюнут наряд короля,
убравшего руки с руля дребезжащей державы.
И ты, коли гол как сокол, вправду кум королю,
с размахом ударив лицом в глинозем бездорожья.
Период распада времен и пора улюлю
над полем с полегшей вповалку заржавленной рожью.
Без компаса за море держат пернатые курс,
где вечная зелень не нашим чета палестинам,
рассыпавшись по небу ниткой разорванных бус
не то треугольником сизым гусиного клина.
Знак «больше» нацеленный прочь от сожженных застрех,
скворечен порушенных и разоренных гнездовий.
А нам и загнуться в родимых болотах не грех,
раз насмерть увяз коготок в непролазной любови.
Но Муза, продажная тварь, заголившая срам,
другим пифагорам нагой треугольник свой кажет,
торгуя подержанной лирой дает, да не нам,
так клином сошелся ли свет меж раздвинутых ляжек?
Залить бы глаза ледяною слезою стыда,
век осень не видеть, горящую шапкой на воре,
стриптиза берез, им, блядям, все как с гуся вода,
маячат в чем мать родила на любом косогоре.
Вот Родина наша, гниющая не с головы,
из лона смердя тухлой воблой и старческой спермой.
Ужо нахлебаться нам трупного яда листвы,
пока вдругорядь не нагрянет мороз сорок первый.
Коль скоро вагиной беззубою шамкает век,
гусям ли спасать семихолмие Третьего Рима?
Одно лишь и греет, что загодя выпавший снег.
Достало б тепла за душой перемочь эту зиму.
* * *
Сквозь неплотно сомкнутые веки
свет прольется, словно молоко.
Хлопнет ветер дверью гипнотеки,
пошатнется маятник Фуко.
Циферблат небесной карусели,
круговой поруки хоровод
медленно, со скрипом, еле-еле
над моею головой пойдет.
Загорится писчая бумага,
третий глаз откроется во лбу,
намотает счетчик зодиака
годовые кольца на судьбу.
Легче пуха упадет ресница,
достигая скорости звезды,
закружится голова у птицы
от невыносимой высоты.
Раз за разом купол многозвездный
повернется на своей оси.
Я заплачу и пойму, что поздно
мне уже прощения просить
у тебя за то, что между нами
Млечный Путь рассыпан, будто соль.
Видно, сердце, превращаясь в камень,
все еще испытывает боль.
От слезы отяжелеют веки,
выпадет на дно глазное снег.
Жизнь свою от альфы до омеги
я увижу на изнанке век.
И ладони стороною тыльной
я прижму к невидящим глазам,
чувствуя, как ангельские крылья
раздвигают воздух без усилья,
поднимая душу к небесам.
* * *
Всю ночь шел снег вдоль моего окна,
пока я спал с открытыми глазами
в кровати, раскаленной докрасна,
колеблющейся в воздухе, как пламя.
Пока я спал и чувствовал во сне,
как погружалось в невесомость тело,
в постели, как на медленном огне, —
всю ночь шел снег, все становилось белым.
Едва касаясь кожей простыней,
встающих дыбом силою кошмара,
я спал, но не в постели, а над ней,
удерживаемый желаньем жара.
В воздушной яме, в пене облаков
я спал, сползало на пол одеяло,
и крови негашеной молоко
шипело, но никак не закипало.
Чем горячей, тем медленней подъем
крахмальной колыхающейся пены,
тем слаще тает в горле снежный ком,
тем невозможней раздувает вены.
В постели, распаленной добела
неутоленной нежностью пожара,
я спал, и утомленная смола
кипела, но уже не убежала.
К утру снег перестал. Редеет мгла.
Сон в руку, я лежу в пустой постели,
обуглившейся, выжженной дотла,
в которой ты ни разу не спала,
как и во сне, так и на самом деле.
* * *
В чем только теплится душа,
зима который месяц кряду.
Двойные рамы продышать
труднее, чем дышать на ладан.
Нет силы отвести глаза
от кованых узоров окон,
лишь постепенно замерзать,
заматываясь в сон, как в кокон.
Спеленутый, как фараон,
рулоном глянцевой бумаги,
ты спишь и видишь третий сон
в своем хрустальном саркофаге.
Спи, летаргические сны
смотри на окнах ненаглядных,
за пазухой большой страны,
под языком с таблеткой мятной.
В пыли снотворной, ледяной
спи, сон твой слаще люминала,
бездонный, медленный, цветной,
как карандаш внутри пенала.
Спи, погружаясь с головой
в коробку «Сакко и Ванцетти».
У снегопада под полой
все сны, что есть на этом свете.
В одном из них твоя душа,
укрыта одеялом ватным,
глядит сквозь слезы, не дыша,
как с перочинного ножа,
летит на белый-белый ватман
цветная пыль карандаша.
* * *
Это что за дурак, в рыбьем мехом подбитом пальто,
да и то нараспашку, в горящие окна лото
ближней многоэтажки, в кармане зажав две копейки,
смотрит не отрываясь? Он скоро примерзнет к скамейке,
засыпаемый снегом, просеянным сквозь решето.
Он, пожалуй, под мухой. Он, спорим, кого-нибудь ждет.
Через двор поспешает с работы семейный народ.
Ребятня строит снежную крепость, катается с горки.
Он, стараясь представить, чем пахнут арбузные корки,
хоровод белых мух запускает в разинутый рот.
Позвонить или как? Зажимая монетку в кулак,
он почти что решился. За шторой в окне – полумрак.
Отрясаемый с ветки синицей, от холода синей,
на орла ли, на решку за шиворот падает иней.
Он докурит и встанет. Ну, на фиг! Он круглый дурак.
Докурил и встает. Во дает. Телефон-автомат
в трех шагах, вон за тем детским садом. В саду – детский мат.
Как обычно, торосы мочи в телефонной кабине.
Он бросает монету, и пальцем, от холода синим,
набирает шесть цифр. Дозвонился, но оба молчат.
ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ
1
Ночь, как сказано, нежна. Жизнь, как водится, ужасна.
Снег, идущий вдоль окна, осторожен, будто вор.
Если свет не зажигать, невозможно не прижаться
лбом к холодному окну, выходящему во двор.
На дворе горит фонарь, освещая площадь круга.
Снег крадется аки тать, налегке и босиком.
Я гляжу на этот снег, и от снега, как от лука,
то ли слезы на глазах, то ли в горле снежный ком.
Оттого ли что зима приключилась в одночасье,
белизна в моих мозгах снега белого белей.
Ну чего тебе еще недостаточно для счастья? —
Ляг поспи и все пройдет, утро ночи мудреней.
Помнишь шуточку одну: то погаснет, то потухнет?
Дочка спит и спит жена, так какого же рожна,
прижимаясь лбом к окну, ты торчишь в трусах на кухне,
бормоча, как попугай: жизнь ужасна, ночь нежна.
2
Обухом по голове, по хребтине ли оглоблей, —
к Рождеству такой мороз ударяет, что держись.
Что ж ты ходишь подшофе, приговаривая: во, бля! —
греешь варежкою нос, проклинаешь эту жизнь.
Нет трамвая битый час, потому что понедельник.
Не осталось ни рубля на такси и на табак.
Жизнь, мин херц, не удалась, сикось-накось, мимо денег.
Если все начать с нуля, я бы жизнь прожил не так.
Полно, батенька, пенять, эне-бене, крибле-крабле,
никому не нужных книг сочинитель или кто.
Нынче минус сорок пять, водка выпита до капли,
спрятан шнобель в воротник допотопного пальто.
Шепчешь: ухогорлонос. Слышишь: навуходоносор.
Как сказал бы дед Пихто: орган речи без костей.
Я прошу, не надо слез. Что не в рифму — это проза.
Жизнь не удалась, зато образуется хорей.
ЗИМНИЕ СКАЗКИ
1
После Покрова зима наступает на пятки
птицам, летящим воздушным путем без оглядки.
Снег по стопам листопада идет не спеша,
как Ахиллес по следам черепашьего шага.
Голая осень, не в силах укрыться от шаха,
пятится раком, и прячется в пятки душа.
В теплые страны и мы навострили бы лыжи,
кабы не съели подшитые валенки мыши.
Улепетнуть не успеть, так давай зимовать
там, где не снилось и ракам, порежем на флаги
простыни цвета забывшей чернила бумаги,
ни за понюшку сдавая последнюю пядь.
Капитулируя перед лицом ледостава,
речка ручается: стужа скора на расправу,
дело казенное споро вершит задарма.
Ох и хорош инструмент твой заплечный, хозяйка!
Ты еще та мастерица закручивать гайки,
щеки румяня каленым железом клейма.
Зубом на зуб попадая едва на морозе,
разве что SOS сможем выстучать азбукой Морзе
да продышать пятачок сквозь орнаменты рам.
Крепче ключа замыкая кольцо изотермы,
холод в глазок надзирает порядок тюремный,
жизнь заковав в кандалы по рукам и ногам.
Самое время сдаваться, зимою в Сибири
вряд ли пойдешь босиком хоть е2 — е4:
вьюга чем свет выше крыши надует сугроб.
То-то работы для лома, метлы и лопаты!
Дворник берет инвентарь, погоняемый матом,
с горя облезлый треух нахлобучив на лоб.
Перезимуем, поди, как медведи на льдине.
Знать не судьба коротать вечера при камине,
зябкие плечи закутывать в клетчатый плед.
Что ж, за глаза до весны хватит шахмат и книжек,
да и куда здесь податься — мы, чай, не в Париже,
весь наш бомонд — за стеной малопьющий сосед.
Стало быть, стоит подумать о шапке-ушанке,
дочке в чулане найти неготовые санки,
сердце оттаять, как небезызвестный рожок.
Сядем рядком — чем не те же снегирь и синица.
Ты мне довяжешь не свитер, так хоть рукавицы.
Я допишу не роман, так хоть этот стишок.
2
Зимняя ночь на краю Ойкумены в глухом
Богом забытом медвежьем за каждым углом
справа налево арабская вязь снегопада
только и света при музыке у камелька
к чаю Чайковский внакладку четыре куска
слишком лукава слащавая речь азиата
Сказочки Шахерезады язык без костей
ночь напролет что не ждали незваных гостей
сядешь с малиной на нарах вести тары-бары
сахар дефис рафинад не наколешь хохла
ухо на шухере сладкое слово халва
тьмутаракань за монголами сразу татары
У самовара фильтруя славянский базар
до Магадана в телячьих вагонах Макар
кожа да кости гоняет этапы галопом
вплоть до упора по тракту пардон не Арбат
в контурной карте Малевича черный квадрат
каменный уголь валютный оплот рудокопа
Через кулак и Медведиц считай в телескоп
с чепью на шее из ямы ну как протопоп
твердь ли в алмазах видать никогда Аввакуме
сделай за веру козу-дерезу и ужо
кто двоеперстием в небо а кто пальцем в жо
в трещину мира промежду рахат и лукума
Думая думу стучит по железу чугун
не подкачай бы Колчак не в почете Кучум
чуть за Урал никакая Европа в натуре
чем Чаадаев не шутит сойдешь тут с ума
опыт утопии лесоповал Колыма
то бишь глубокая рифма в угоду цензуре
Выколи глаз евразийская ночка темна
как Достоевский роман только шиворот на-
выворот Гоголь на моголь шинель наизнанку
выйдя из коей тотчас попадаешь в ощип
в лапы Морозова слова из песни ямщик
выкинешь чижика пил да гулял не Фонтанка
Мором ли язву надуло в Петрово окно
после потопа хоть в прорубь а там все одно
камнем на дно Атлантида но выплывет Китеж
Русь прирастет языком к топору Ломонос
вся поцелуй меня в зад на морозе взасос
это и есть наша жизнь в переводе на идиш
Не протопить мертвый дом ледяную избу
в круге последнем не то что в хрустальном гробу
руки согреть чем за пазухой в месте причинном
в космосе стужа летает топор по дрова
но и из черной квадратной дыры Рождества
светит звезда отвечая запечным лучинам
3
Город, где мы от зимы получили по шапке,
вбитый по шляпку кайлом в захудалую шахту,
выглядит как мастерская ваятеля шахмат,
наштамповавшего впрок не на цвет и на вкус
тьму черно-белых ферзей, королей, офицеров,
звероподобных вождей, разрази их холера,
с горном и без будь готов горняков-пионеров,
как оловянных солдат не сумел Урфин Джюс.
Здесь, где мы жили дружнее, чем кошка с собакой,
дым алебастром клубится над крышей барака,
форму меняя бугристого торса Геракла
на Шварценеггера, тоже бугай еще тот,
рыло Горгоны не жутче ужимок мороза,
здесь и Назон от гангрены античного носа
не уберегся б, возьмись он за метаморфозы
ртути, по Цельсию бьющейся мордой об лед.
Здесь, где мы ждали условного рачьего свиста,
по гололедице не на коньках фигуристы
изображают подобия вальса и твиста
под гомерический гогот голодной шпаны,
вышедшей стаей размяться за ради гулянки,
предпочитающей шахматам гири и штанги,
в клетчатом драпе штанов (в ту же клетку с изнанки),
чья ширина соразмерна просторам страны.
Здесь, где не мрамор с гранитом, а каменный уголь
служит для изготовленья кумиров и пугал,
да механических неразговорчивых кукол,
в чьем лексиконе одно междометие «ух»,
здесь в обиходе все больше предлоги с глаголом
типа «пошел», а как выйдешь из дома на холод,
в горле осиновый воздух становится колом
и вылетает на ветер в трубу русский дух.
От гуталина черны здесь и снежные бабы,
снеговики же тем паче сплошные арапы,
а изваянье медведя, сосущего лапу,
есть как бы символ загадочной русской души,
ежели любо немного побыть Диогеном,
можно облапить какую из аборигенок
и схлопотать не ангину, а фейсом об стену,
хоть не коленом по яйцам, спасибо скажи.
Здесь, где и климат суров, и устои не шатки,
твердостью нравы тягаются с твердостью шанкра,
в мертвый сезон здесь весьма затруднительны шашни,
шавкам одним лишь сношенья процесс по плечу,
Зигфриду здесь отродясь верх не взять над Брунгильдой,
мужние жены, как рефрижератор, фригидны,
обрисовать их рельефы не хватит графита,
редкая стерпит бумага, и я промолчу.
Здесь пирамида — пигмей опосля террикона,
и ни одной Клеопатры, а Пигмалионы,
шаря мозолистой дланью по бюсту и лону,
лепят на ощупь в забоях своих Галатей,
тут-то и обледенеешь в обнимку с березой,
не убоявшись ни гриппа, ни трихомоноза,
разве что насморк закапает с гулькина носа,
будто сосулька на свальный шалман голубей.
Это — весна, до которой мы все же дожили,
хоть и тянула волынку, резину и жилы
остервеневшая стужа и саваны шила
нам для надгробия долгой иглой без ушка.
Оного сквозь мы ушли, ретируясь от мата,
из негативного Рима, обратной Эллады,
вон за пределы доски черно-белого ада,
буквою Г из цугцванга — из города К.
4
Тема зимы — канитель затянувшая вьюга,
гимны бурана во имя Полярной звезды.
В трубах печного органа февральская фуга
ветра, гудящего пуще голодной дуды,
чующей запах горячей домашней еды.
На квадратуру кривого небесного круга
взгляд в высоту округлившей глаза от испуга
колом в колодезном срубе застрявшей воды.
Через замочную скважину соло метели,
согнутой туже валторны в баранью дугу.
Щучий движок самоходной лежанки Емели,
хоть до Парижа езжай не хочу дураку.
Царство медвежьей берлоги на правом боку.
В окнах куржак завитков хохломы или гжели,
жар наготы из распахнутой настежь постели,
свет, обжигающий губы, о чем ни гугу.
В черном кругу невозможно заезженной долго-
так-не-играющей скрежет алмазной иглы,
не по резьбе захрипевшая ария волка
или скрипящие угольной пылью битлы
в аранжировке поземки, считая углы,
под новогодней, в гирляндах, с иголочки елкой,
вьющейся за хороводом, как нитка с иголкой,
в вихре три четверти вальса и новой метлы.
На серпантины пожертвованная кассета,
над колыбелью ревущая басом пурга.
Заячий джаз на губе с переменою цвета,
вой паровозного блюза из пасти гудка.
Ход лицевых и изнаночных петель клубка
по лабиринту трех сосен в партер без билета,
где на иголках сидят музыканты квартета
и раздается застольная песнь колобка.
Взвизги пилы в недогрызенном горле березы,
злато опилок, летящее по серебру.
Щепки до дыр вырубаемой вдрызг целлюлозы,
дабы марать белизну неповадно перу.
Стужи стаккато тупым топором поутру,
сонных полозьев глиссандо в санях по морозу.
Иней на ветках, в ресницах стеклянные слезы,
чем не алмазы и искры из глаз на ветру.
Без тормозов разогнавшаяся по пластинке
лестница клавиш, взлетевшая в горний мажор.
Звон серебра в униброме мгновенного снимка,
навзничь упавший в замедленном темпе снежок,
с неба повисший на нитке цейтнота флажок.
Мы, шесть на девять, моргая на память, в обнимку
с ангелом в шапке, известно в какой, невидимке,
дующим в медный, начищенный снегом рожок.
* * *
Яне Глембоцкой
Появись я на свет с мельхиоровой ложкой во рту,
я б уехал из этой страны, я бы сделал ту-ту
в направленье Парижа, я знаю, что только в Париже,
если встанешь на цыпочки, небо становится ближе.
Я читал бы в газетах о Ельцине и о Чечне,
обитая в мансарде под самою крышей, а не
на куличках бесспорно прекрасного нового мира,
где мое поколение грудью стоит у кормила.
Я ушел бы от ваших и наших, как тот колобок,
и глядел бы, как Сена течет под мостом Мирабо,
и, шатаясь весь день по бульварам, смотрел бы сквозь слезы
на Париж, расцветающий в дождь, будто серая роза.
Я сидел бы в кафе, пил свой кофе, и день изо дня
видел женские ноги, идущие мимо меня,
я курил бы «Житан» натощак и пускал кольца дыма,
голова бы шла кругом, а ноги — все мимо и мимо.
Я бы с первого взгляда узнал Утрилло и Моне
в этих улочках узких — я часто их вижу во сне,
я пьянел бы от запаха — вот как их жарят — каштанов,
непременной детали знакомых со школы романов.
Вот он, праздник, который не будет со мной никогда,
потому что не ходят на запад мои поезда,
и с рожденья во рту вкус железа оранжевой масти,
и не делится надвое сумма любви и несчастья.
И умру не в Париже я — в Богом забытой дыре,
в захудалом райцентре, пристроившемся на бугре,
здесь и на три аршина в земле — небо все-таки ближе,
чем Париж, но Париж я уже никогда не увижу.