ОСТАНОВКИ СЕРДЦА

Скачать книгу в формате pdf: ОСТАНОВКИ СЕРДЦА


* * *

Осыпается с фресок чешуйчатая пыльца,
прилипает к подушечкам пальцев и пачкает губы.
Не о том мы печемся, что лету не видно конца,
опечалены тем лишь, что движется время на убыль.

Ловят бабочку марлевым рваным двумерным сачком,
в сетке координат не зашив, не заштопав прорехи,
воду льют в решето и решают судьбу пятаком,
но “орел” выпадает в осадок, на чай, на орехи.

Между эхом и голосом остается зазор,
прохудилось пространство, неплотно подогнаны стыки.
Белой ниткой сшиваем оборванный разговор,
вяжем лыко со смыслом, плетем словеса и интриги.

Жизнь короче, чем этот мгновенно сгорающий день.
Только бабочка знает секрет бесконечного лета.
Удивление длится, пока удлиняется тень
и кончается, прежде чем пепел стряхнет сигарета.


* * *

Мы пьем забродившее время и держим стаканы
с горячей апрельской лазурью на уровне глаз.
Прищурившись, смотрим сквозь воздух граненый, стеклянный,
и долгие гласные цедим, хмелея, смеясь.

Смеясь и хмелея, глядим друг на друга и мимо
сквозь пристальный воздух, сквозь призму слепого дождя.
У слов нет значенья и смысла, у пламени — дыма,
и вечер — не дружба еще, но уже не вражда.

Случайная встреча продлится, быть может, до гроба.
От неосторожного смеха рождается гром.
Созвездья кишат, как в прозрачной пробирке микробы.
Мы сходим с ума понемногу, глоток за глотком.

Мы заболеваем, раскутывай шарф прошлогодний!
Головокруженье нас с ходу берет в оборот.
Прошедшего времени не существует сегодня,
жизнь сдвинулась с места и начался ледоход.

И нам остается, лишь пальцы разжав, удивиться,
как нехотя падает на пол стакан, и смотреть,
как долго, как медленно падает, чтобы разбиться,
и вдребезги бьется, еще не успев долететь.


1984

Весь год стоит зима, спит, как убитый город.
Сочится слабый свет в слепые окна сот.
Куражится мороз, стреноживая голос,
створаживая кровь, как сжиженный азот.

Я в этом январе застрял, как в горле кашель.
Куда ни кинь — замок, куда ни плюнь — запор.
Из ледяной крупы несваренная каша
пристыла к языку, как воровской топор.

Я втравлен в этот год, как волк в собачью свору.
Я в этот город вбит, как кляп в раскрытый рот.
Бросается на грудь и рвет зубами ворот
сорвавшийся с цепи глухой снеговорот.

Мне этот год не мил, мне этот город страшен.
Не колобродит кровь, не ворожит словарь.
Измором взят зимой, морозу сдан под стражу —
в посмертную любовь, в пожизненный январь.

Как электрод в стекло, я вплавлен в этот холод.
Как стрекоза в янтарь, вживлен в хрустальный мед.
Пока стоит зима, я буду вечно молод.
Пока не тает лед, я буду вечно мертв.


* * *

Среди заборов и задворок
стоит в пространстве без подпорок
шестиугольный снегопад.
Он держится на честном слове,
но тут с лопатой наготове
выходит дворник Калистрат.

Зима вот-вот должна начаться,
внимательные домочадцы
глядят с тревогой на челе,
как дворник в ожиданье снега
изображает человека
с большой лопатой на плече.

Вот ночь доходит до упора,
и в зимних головных уборах,
слегка надетых набекрень,
проходит дворников колонна,
подняв лопаты, как знамена,
сгребая в кучу светотень.

И снег уже боится падать,
кругом измена и засада,
кругом свистки и грозный смех.
Кругом кричат: «Держите вора!» —
и снег сгорает, словно порох,
в ладонях, обращенных вверх.


* * *

В небо зарыта игральная кость.
В воду забит нержавеющий гвоздь.
День обращается в вечер.
В отполированной шляпке гвоздя
отображается запах дождя
и отражается ветер.

В сквере играет квартет домино.
Движется глухонемое кино
по направлению к ночи.
Четверо плотников строят ковчег,
вспять обращая течение рек;
труд их почти что окончен.

В небе восходит игральная кость.
Зреют созвездья, зажатые в горсть,
и на табло гороскопа,
на концентрических складках воды
мелом начертаны знаки беды
и вероятность потопа.

Гвозди забиты в игральную грань.
Голубь летит сквозь горящий экран
и возвращается снова.
Сфера старательно вписана в куб,
и отражается в шелесте губ
профиль летящего слова.


* * *

Однажды утром, в первый день недели,
Качаемый умеренным похмельем,
На улицу выходит пешеход.
Он предвкушает утоление жажды,
с лицом преображенным и отважным
намереваясь сделать шаг вперед.

Он движется, гонимый вечным щахом,
переставляя ноги шаг за шагом,
во всем подобный вечному жиду,
в малиновом венце температуры,
согбенный скорбным грузом стеклотары
и ожиданием чуда на спирту.

Ему вослед глядят с немым укором,
неодобрительно вздыхают хором,
и пешеход теряется вдали,
и, постепенно набирая скорость,
он смотрит вниз на удивленный город,
уже почти не различим с земли.


* * *

Юрию Юдину

Если сад превращается в лес,
это значит, что запил садовник,
и тогда одичавший шиповник
разрастается ввысь до небес.

И тогда он сцепленьем ветвей
образует подобие круга,
и его круговая порука
крепче ружей ночных сторожей.

И тогда он, шипы заострив,
оцепляет свой сад, будто зону,
где живет по лесному закону
каждый куст, будь он хром или крив.

И тогда он стоит на часах,
свирепея в работе бессменной,
охраняя свой сад суверенный
не за совесть, но и не за страх.

Не за страх, а за право стоять,
перепутав порядок казенный.
Уступая крапиве газоны,
до бровей лебедой зарастать.

Не за совесть, за волю цвести,
позабыв очередность цветенья,
за свободу стоять в оцепленье
и держать этот сад взаперти.

И держать этот лес под замком,
заключая в ограду конвоя,
чтобы лес, вырываясь на волю,
был заколот садовым штыком.

* * *

Когда мы ждем последнего трамвая,
он появляется из-за сарая
и приглашает нас входить в вагон.
Он дребезжит, как сломанный будильник,
внутри напоминает холодильник
и не напоминает телефон.

В дверях стоит кондуктор в эполетах
и говорит, что ездить без билета
чревато штрафом в тридцать два рубля,
но если есть разменная монета,
мы можем ездить только до рассвета,
не шутки ради, а забавы для.

Мы тридцать два билета покупаем,
в трамвае этом ехать не желаем,
поскольку нам пора ложиться спать.
Кондуктор в нас стреляет пистолетом
и предлагает тридцать два билета
на двадцать три счастливых поменять.

Но мы в трамвае ехать не желаем,
назад своих билетов не меняем
и говорим: на свете счастья нет!
Трамвай идет по рельсам восвояси,
а мы идем домой, и мир прекрасен,
когда дает осечку пистолет.

Нам спать пора, поскольку завтра в школу,
поскольку понедельник — день тяжелый.
Мы гасим свет недрогнувшей рукой,
и мы не слышим, как звенит будильник,
который кто-то спрятал в холодильник
с диагональной красной полосой.


* * *

В запаянном объеме тишины
раздался звук расшатанной струны,
одолевая герметичность мрака,
спрессованного грузом духоты
до абсолютной глухонемоты
стекла, желающего стать бумагой.

Во тьме растет четырехмерный лес
воды, отвесно рухнувшей с небес
в рассохшиеся слуховые щели
по закоулкам водосточных труб.
Так мы узнали назначенье губ,
которые лишь говорить умели.

Мы тонем, мы забыли все слова.
Остались губы, чтобы целовать,
еще есть осязание и зренье...
Сплетая два дыхания в одно,
мы обменяем их, пока темно,
и перепутаем сердцебиенья.

Наполнены ладони до краев
безмолвствующим запахом цветов
и обморочным бормотаньем ночи,
и музыки зеленый водоем
во взгляде отражается твоем,
и тишина молчания короче.

И ночь уже короче тишины,
поэтому слова нам не нужны —
их слишком мало или слишком много.
Когда в разъеме губ шумит листва,
она не виновата, что мертва,
и этого не знает, слава Богу.


* * *

Мне нечем утешить расшатанный маятник клена,
в окно мое бьющий, как колокол дальнего звона,
стекло прогибая напрасным размахом упрека,
в последнюю ночь накануне урочного срока.

Мне нечем ответить на ливень, стоящий отвесно
в последнюю ночь под окном накануне отъезда,
у дома напротив, под кленом, на клумбе квадратной,
по пояс в воде несоленой, напрасной, обратной.

Мне нечем унять мокрый запах прогорклого дыма,
которым пропитана ночь, проходящая мимо,
с осенним флажком отправленья в руке проводницы,
с перроном, который не может никак прекратиться.

Что ж делать мне в этом напрасном и длинном вагоне?
Забудь эту ночь, этот ливень и тень на перроне,
уйми этот клен, удержи этот взмах колокольный,
готовый догнать твой вагон на дороге окольной.


* * *

Отцвели уж давно на верандах резных граммофоны,
паутиной затянуты раструбы мертвых цветов,
и пчела, проникая в опальное полое лоно,
не отыщет ни тени, ни эха былых голосов.

И смущенная этой оплошностью, пыль вековую
ворошит и, на край заскорузлой пластинки присев,
хоботок наугад погружает в бороздку немую,
и взлетает поспешно, молчания не одолев.

Опылять этот медный гербарий — последнее дело.
На отпетых верандах той музыки нет и следа.
Открутилась пластинка, тупая игла отхрипела,
и сезон медосбора закрыт в заповедных садах.


* * *

Сферическое зеркало рассвета —
тот сгусток запотевшего тепла,
где отразился долгий выдох лета
с прожилками пчелиного крыла.

Мутнеет вдох и выдох холодеет,
туманится движение руки,
и одуванчик возле губ седеет,
разорванный дыханьем на куски.


* * *

Грохот рухнувшей слезы,
тень полета стрекозы,
перепончатое эхо
ниже скошенной травы,
тише высохшей воды
исчезают в зоне смеха.

Нас подкашивает зной,
мы оглушены волной
разноцветного гуденья,
бесконечной нотой «ля»,
и плывущая земля —
лишь предлог для удивленья.

Ветер и веретено,
и стеклянное окно —
только повод для молчанья.
Камень, падающий вверх,
исчезает без помех
за пределом мирозданья.

Воздух, пойманный сачком,
слух, идущий босиком
по ступеням звукоряда —
молчаливей тишины,
и глаза удивлены
возвращающимся взглядом.


* * *

Я мог бы в цветущую воду входить дважды
или дыханием воспламенять камень,
и питьевой кислотой утолять жажду,
и наложением рук врачевать память.

Я мог бы движением губ поднимать ветер
или усилием мысли сдвигать горы,
и разносить мог бы благие вести,
и за одну ночь возводить город.

Или писать на наждачной бумаге оды
о недостатке гражданской отваги в душах,
или засеять каленым зерном свободы,
может, шестую часть бесполезной суши.

Или в железной рубахе ходить, если
только такая форма теперь в моде,
или ходить строем и петь песни,
смирно стоять или лежать в морге.

Мертвых я б мог поднимать из земли звуком
медной трубы, а живых превращать в мрамор,
небо вспахать мог бы ручным плугом,
взглядом сметать мог бы кресты с храмов.

Жестом я мог бы опустошать страны
и повергать в милость народ целый,
и исцелять солью стальной раны,
и назначать крови чужой цену.

Я мог бы убить душу, лишив боли,
и обрести бессмертье во имя счастья
тех, кто вошел в мясорубку моей воли,
тех, кто пропал в костомолке моей власти.

Да, я мог бы владеть миром по праву веры
и оцепить сердце кольцом гнева,
но я не знаю в страсти своей меры,
но я не вижу в гневе своем неба.

Но я не знаю предела своей силы
в жажде вершить чудо одним махом,
и круговращение крови крушит жилы,
и сердце скрипит в карусельном чаду страха.

Так что же мне делать с напрасным, как жизнь, даром
в этом идущем вразнос колесе века
и как удержать сердце, одним ударом
поставленное на ребро поперек света?


* * *

Будь готов к обороне повальной,
а к гражданской — не стоит труда.
Между молотом и наковальней
наливается кровью звезда.

Наливается кровью рябина,
как каленый конвойный погон.
Пахнет воздух сырым керосином
и паленой резиной — озон.

Будь готов к круговой обороне,
запирай на засов ворота.
Загорается порох в патроне,
тяжелеет в пригоршне вода.

Дорожают железные гвозди,
свищет ветер в прорехи казны,
и гремят неотпетые кости
на погостах голодной страны.

Приготовься к защите убойной,
Безголосой, гундосой, глухой.
Если восемь патронов в обойме,
то хотя бы один — холостой.

Будь готов к вспышке слева и справа,
к световой и ударной волне,
охраняя условное право —
не участвовать в этой войне.

Уж не в атомной — кто тебя тронет!
А в гражданской — не стоит труда.
Но и в мертвой сплошной обороне
точно так же сгоришь со стыда.

* * *

Я просыпаюсь среди ночи
и слышу, как на шахте дальней
чугун и уголь что есть мочи
пугают сон индустриальный,
как эта ночь стучит зубилом
или отвинчивает гайки,
куда чернее, чем чернила
в чернильнице-непроливайке.

Она катает вагонетки
по всей длине узкоколейки,
и пыль с черемуховой ветки
трясет на ветхие скамейки
под сенью крошечного сквера
с остатком гипсовой скульптуры
не то героя-пионера,
не то чумазого амура.

Осколки белоснежных пугал
давно уже черней, чем негры,
и гипс напоминает уголь,
которым столь богаты недра.
Скажи спасибо рудознатцам,
до ископаемых охочим,
иначе бы откуда взяться
здесь этаким чернорабочим.

Но дело прошлое, чего там,
а нынче ночь не бьет баклуши,
стучит железом, как по нотам,
так, что закладывает уши,
пугая сон провинциальный,
смущая мертвые отвалы,
колотит ночь на шахте дальней
куда попало, чем попало.

ОТЦУ

Играй, музыкант, захлебнувшись слезой и мазутом,
сбиваясь с охрипшего марша на сдавленный туш,
по мокрой полоске шоссе, окаймившей рассудок,
горящий багровым белком сквозь развалины туч.

Въедается в поры досрочный сверхплановый уголь,
кромешная ретушь упавшей в лицо синевы.
Красна ли цена духовой ритуальной услуги
за выслугу лет и щетину трехдневной травы?

Играй о длине тормозного пути катафалка,
ломавшего ребра кривым рулевым колесом,
о вложенном в ноздри цветенье тлетворной фиалки,
витающей в сумерках над поминальным столом.

Асфальт прилипает к ногам, что твоя изолента,
и рушится сердце от груза надгробной вины
под звук цепенеющей меди пожухлого лета
и вечнозеленых венков заскорузлой сосны.

От траурных труб резонирует твердь, и пустоты
гудят, ожидая того, чей высокий сапог
бестрепетно черпал подземную мертвую воду,
и уголь чернит побелевший до срока висок.

Под хруст заломившего руки крепежного леса,
держащего туч, помутившихся разумом, свод,
в посмертный сентябрь переходит последнее лето
и ртом запредельную воду из пригоршни пьет.

* * *

Цистерны нефтеналивные,
платформы, полные песка.
Рукой железной не впервые
берет дорожная тоска
за горло — жив еще? — за жабры.
Ну, с Богом, трогай как-нибудь!
Безжизненный пейзаж державы
не даст ни охнуть, ни вздохнуть.

Лесные и лесостепные
развалы гаснут за окном.
Скрипят колодки тормозные,
и стрелочники с фонарем
в шпалопропиточных ландшафтах
встают встречать локомотив
в шинелях и собачьих шапках,
глаза от ветра заслонив.

Экзотика согласно КЗОТа:
мелькнет оранжевый жилет,
ударит запах креозота
и загорится красный свет.
Живая ниточка Транссиба,
чуть дребезжащая струна,
держи меня, как леска — рыбу,
веди и поднимай со дна.

Топки, Болотное, Барабинск,
стоянка полминуты, чай,
в кроссворде — реверс и анапест,
в купе — попутчик краснобай.
Так анекдоты бородаты,
что лучше лечь лицом к стене
и видеть версты полосаты
в бездонном пассажирском сне.

* * *

В ночь понедельника, в утро среды,
в дождь четверга, в снегопад воскресенья,
носится в воздухе запах беды,
отзвук звезды и возможность спасенья.

Что-то подмешано в небо страны
кроме фабричного горького чада —
то ли неявное чувство вины,
то ли глухая угроза распада.

Что-то вморожено в лед января,
что-то добавлено в ливень июня
кроме озона и нашатыря,
кроме поющей струны гамаюна.

Кроме огульного гула турбин
над головами погостов и гульбищ,
чем-то отравлены реки равнин,
чем-то, чего из горсти не пригубишь.

Что-то привито к березам, чей сок
кажется горше лекарства иного —
то ли костра осторожный дымок,
то ли огонь воспаленного слова.

Что-то такое дыханье теснит
и обрывает натянутый голос —
то ли отеческий праведный стыд,
то ли сыновья кромешная гордость.

Что-то такое, о чем не кричат,
против чего бесполезен анализ,—
тот же фабричный отъявленный чад,
тот же отчаянный птичий акафист.

* * *

Внезапно кончится зима,
и я, не спившись в эту зиму,
не с той ноги сойду с ума
на полдороге к магазину.

Позавчера гремел январь
григорианским шумом-гамом,
и спирт, как елочный фонарь,
горел в стакане восьмигранном.

Вечнозеленое вино
цвело в бутылке узкоплечей,
и жизни золотое дно
не просыхало каждый вечер.

Валился белый снегопад
на голову больного сада,
и самогонный аппарат
гудел на кухне до упада.

Дым коромыслом, пир горой,
высокий ток бежал по жилам,
мешая с кровью голубой
коньяк дешевого пошиба.

Когда ж февраль, кривой в дугу,
остановился — было поздно,
и лопнул в головном мозгу
холодный пламень високосный.

Ударил вороненый грай,
раздался звон в небесном граде,
и жизнь перешагнула грань
безумия и благодати.

* * *

Весь прошлый год я жил на кочерге
в стране, которой не было на карте,
как шкура неубитого медведя
лежащей поперек материка.
Я обитал в шахтерском городке,
как Алексей Максимович на Капри,
имея в собутыльниках соседа,
сибирского простого мужика.

Весь прошлый год я не писал стихов,
лишь выходил сдавать стеклопосуду.
Встречая на пороге почтальона,
я говорил, что это не ко мне.
А если был с утра совсем плохой,
и чувствовал, что поврежден рассудок,
сосед меня лечил одеколоном
и сообщал, что нового в стране.

Сосед был не дурак принять на грудь.
Мы сели в сентябре, а встали в марте,
когда допили до последней капли
запасы самодельного вина.
Вверх-вниз скакала в градуснике ртуть,
в глазах троились контурные карты,
серп месяца, кривей турецкой сабли,
глазел в квадрат разбитого окна.

Пока мы пили горькую, на нет
сошла зима с дистанции загула,
и съежилась шагреневая кожа
державы, на дрожжах разбухшей вширь.
Из крана капала вода. Сосед
загнулся на полу, упав со стула.
Спросонья штору било крупной дрожью
и распирало мочевой пузырь.

Я похмелился. Наступил апрель,
и не спеша на горло наступила
неведомая новая эпоха
высоким косолапым сапогом.
Мне по мозгам ударила капель
с утроенною силой, как зубилом,
и я успел подумать: как мне плохо! —
сгорая без огня, как самогон.

* * *

В чем только теплится душа,
зима который месяц кряду.
Двойные рамы продышать
труднее, чем дышать на ладан.

Нет силы отвести глаза
от кованых узоров окон,
лишь постепенно замерзать,
заматываясь в сон, как в кокон.

Спеленутый, как фараон,
рулоном глянцевой бумаги,
ты спишь и видишь третий сон
в своем хрустальном саркофаге.

Спи, летаргические сны
смотри на окнах ненаглядных,
за пазухой большой страны,
под языком с таблеткой мятной.

В пыли снотворной, ледяной
спи, сон твой слаще люминала,
бездонный, медленный, цветной,
как карандаш внутри пенала.

Спи, погружаясь с головой
в коробку «Сакко и Ванцетти».
У снегопада под полой
все сны, что есть на этом свете.

В одном из них твоя душа,
укрыта одеялом ватным,
глядит сквозь слезы, не дыша,
как с перочинного ножа,
летит на белый-белый ватман
цветная пыль карандаша.

* * *

Сквозь неплотно сомкнутые веки
свет прольется, словно молоко.
Хлопнет ветер дверью гипнотеки,
пошатнется маятник Фуко.
Циферблат небесной карусели,
круговой поруки хоровод
медленно, со скрипом, еле-еле
над моею головой пойдет.

Загорится писчая бумага,
третий глаз откроется во лбу,
намотает счетчик зодиака
годовые кольца на судьбу.
Легче пуха упадет ресница,
достигая скорости звезды,
закружится голова у птицы
от невыносимой высоты.

Раз за разом купол многозвездный
повернется на своей оси.
Я заплачу и пойму, что поздно
мне уже прощения просить
у тебя за то, что между нами
Млечный Путь рассыпан, будто соль.
Видно, сердце, превращаясь в камень,
все еще испытывает боль.

От слезы отяжелеют веки,
выпадет на дно глазное снег.
Жизнь свою от альфы до омеги
я увижу на изнанке век.
И ладони стороною тыльной
я прижму к невидящим глазам,
чувствуя, как ангельские крылья
раздвигают воздух без усилья,
поднимая душу к небесам.

* * *

Всю ночь шел снег вдоль моего окна,
пока я спал с открытыми глазами
в кровати, раскаленной докрасна,
колеблющейся в воздухе, как пламя.

Пока я спал и чувствовал во сне,
как погружалось в невесомость тело,
в постели, как на медленном огне, —
всю ночь шел снег, все становилось белым.

Едва касаясь кожей простыней,
встающих дыбом силою кошмара,
я спал, но не в постели, а над ней,
удерживаемый желаньем жара.

В воздушной яме, в пене облаков
я спал, сползало на пол одеяло,
и крови негашеной молоко
шипело, но никак не закипало.

Чем горячей, тем медленней подъем
крахмальной колыхающейся пены,
тем слаще тает в горле снежный ком,
тем невозможней раздувает вены.

В постели, распаленной добела
неутоленной нежностью пожара,
я спал, и утомленная смола
кипела, но уже не убежала.

К утру снег перестал. Редеет мгла.
Сон в руку, я лежу в пустой постели,
обуглившейся, выжженной дотла,
в которой ты ни разу не спала,
как и во сне, так и на самом деле.

* * *
                    Яне Глембоцкой
Появись я на свет с мельхиоровой ложкой во рту,
я б уехал из этой страны, я бы сделал ту-ту
в направленье Парижа, я знаю, что только в Париже,
если встанешь на цыпочки, небо становится ближе.

Я читал бы в газетах о Ельцине и о Чечне,
обитая в мансарде под самою крышей, а не
на куличках бесспорно прекрасного нового мира,
где мое поколение грудью стоит у кормила.

Я ушел бы от ваших и наших, как тот колобок,
и глядел бы, как Сена течет под мостом Мирабо,
и, шатаясь весь день по бульварам, смотрел бы сквозь слезы
на Париж, расцветающий в дождь, будто серая роза.

Я сидел бы в кафе, пил свой кофе, и день изо дня
видел женские ноги, идущие мимо меня,
я курил бы «Житан» натощак и пускал кольца дыма,
голова бы шла кругом, а ноги — все мимо и мимо.

Я бы с первого взгляда узнал Утрилло и Моне
в этих улочках узких — я часто их вижу во сне,
я пьянел бы от запаха — вот как их жарят — каштанов,
непременной детали знакомых со школы романов.

Вот он, праздник, который не будет со мной никогда,
потому что не ходят на запад мои поезда,
и с рожденья во рту вкус железа оранжевой масти,
и не делится надвое сумма любви и несчастья.

И умру не в Париже я — в Богом забытой дыре,
в захудалом райцентре, пристроившемся на бугре,
здесь и на три аршина в земле — небо все-таки ближе,
чем Париж, но Париж я уже никогда не увижу.
ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ

1

Ночь, как сказано, нежна. Жизнь, как водится, ужасна.
Снег, идущий вдоль окна, осторожен, будто вор.
Если свет не зажигать, невозможно не прижаться
лбом к холодному окну, выходящему во двор.

На дворе горит фонарь, освещая площадь круга.
Снег крадется аки тать, налегке и босиком.
Я гляжу на этот снег, и от снега, как от лука,
то ли слезы на глазах, то ли в горле снежный ком.

Оттого ли что зима приключилась в одночасье,
белизна в моих мозгах снега белого белей.
Ну чего тебе еще недостаточно для счастья? —
Ляг поспи и все пройдет, утро ночи мудреней.

Помнишь шуточку одну: то погаснет, то потухнет?
Дочка спит и спит жена, так какого же рожна,
прижимаясь лбом к окну, ты торчишь в трусах на кухне,
бормоча, как попугай: жизнь ужасна, ночь нежна.

2

Обухом по голове, по хребтине ли оглоблей, —
к Рождеству такой мороз ударяет, что держись.
Что ж ты ходишь подшофе, приговаривая: во, бля! —
греешь варежкою нос, проклинаешь эту жизнь.

Нет трамвая битый час, потому что понедельник.
Не осталось ни рубля на такси и на табак.
Жизнь, мин херц, не удалась, сикось-накось, мимо денег.
Если все начать с нуля, я бы жизнь прожил не так.

Полно, батенька, пенять, эне-бене, крибле-крабле,
никому не нужных книг сочинитель или кто.
Нынче минус сорок пять, водка выпита до капли,
спрятан шнобель в воротник допотопного пальто.

Шепчешь: ухогорлонос. Слышишь: навуходоносор.
Как сказал бы дед Пихто: орган речи без костей.
Я прошу, не надо слез. Что не в рифму — это проза.
Жизнь не удалась, зато образуется хорей.

* * *

Чем туже закручен сюжет
и сжата пружина бутона
горячего влажного лона,
тем ярче невидимый свет.

Чуть тронь, обжигая ладонь,
к губам приникая губами:
такое клубится там пламя,
такой там гуляет огонь.

Прижмись к этой ране щекой:
так тикает сердце, так бьется,
вот-вот, будто мина, взорвется,
такой там заряд часовой.

Такой центробежный магнит
такой сногсшибательной силы,
что мертвый встает из могилы
и сходят планеты с орбит.

Такая развернута тьма
под сердцем пустого пространства
в жестокую розу романса,
сводящую сердце с ума

в такой невозможный сюжет
про жизнь, про любовь, про измену,
про настежь открытую вену
и медленно гаснущий свет.

* * *

Осень, воду толкущая в ступе, месит грязь три недели подряд.
Ни тепла, ни здоровья не купишь, — есть лекарство, тебе говорят:
капля водки с щепоткою перца все напасти снимает рукой.
По инерции тикает сердце, через силу пульсирует кровь.

По привычке смеркается в восемь, а светает к семи кое-как.
Желтый лист ударяется оземь, означая, что дело табак.
В облупившейся кроне сусальной грач с вороной кричат вразнобой.
Сам себе басурман и сусанин, как дошел ты до жизни такой?

Был у матери сын-недотепа, в буриме проигравший судьбу.
Под шумок осыпается тополь, божий дар вылетает в трубу.
Ай-ай-ай, как вам, сударь, не стыдно,
средних лет моложавый юнец...
Кто я? Где я? — супруг незавидный, и названье одно что отец.

Моросят невеселые мысли, застит овидь вечерняя мгла.
На сутулых плечах коромысла ключевая вода тяжела.
Ел с ножа я и пил из ладони, дал немало Господь дураку.
Простофиля, я все проворонил. У кого я сегодня в долгу?

Ничего мне от жизни не надо. Разлюби меня, только не мучь.
Золотая орда листопада и армада медлительных туч
растравили сердечную слякоть. Что надулся, как мышь на сыча?
В такт ненастью слабо не заплакать, первачом привечая печаль.

Волком воет кобель малохольный, так, что кошки скребут на душе.
Хватит ныть, я и сам меланхолик, посуди, кто из нас в барыше.
Сам не ведаю, что я долдоню, тет-а-тет не с тобою, барбос,
протянув ледяные ладони, на три четверти полные слез.


* * *

В ногах правды нет ни на йоту и нет ни на грош между ног.
Бездействует орган полета, в простое двухместный станок.
Уже вон не лезешь из кожи узнать: поперек или вдоль?
А будь лет на десять моложе — до крови натер бы мозоль.

Давно ли — кураж и свобода, а нынче — хоть медом намажь.
Войти в ту же воду — как в моду, точнее — как выйти в тираж.
Скрипит, как с дровами телега, на брачных ухабах кровать,
перо, будто мышь по сусекам, строку наскребает в тетрадь.

Острей в бок пружина матраса, а не мефистофель в ребро.
Потасканный глаз ловеласа ласкает отнюдь не бедро,
не грудь до пупа в пол-экрана, не бритый лобок в пол-листа.
Играл ветеран в дон-жуана, пока караул не устал.

Тяжел на подъем казанова — и негде, и не с кем, и лень.
В штанах — половина шестого, в висках — седина и мигрень.
А ляжешь — не можешь согреться, попала ж вожжа псу под хвост...
И слышишь как екает сердце и в горле встает, будто кость.

* * *

Дмитрию Мурзину

Будь я певчий дрозд, я б горазд был спеть
ой мороз-мороз или степь да степь
а капелла, дуэтом, соло.
Но ломать комедь — насмешишь до слез.
Оттоптал медведь ухогорлонос,
не починишь и гипсом голос.

Не медведь, а слон, ах ты, пень-лопух!
Камертон с пелен как бетховен глух,
глух, как пятый медвежий угол.
И вечерний звон, и осенний сон,
как ни жми клаксон — на один фасон,
как ни тужься — ревешь белугой.

Станешь петь — шалишь, подзабыл слова,
где шумел камыш — не растет трава
и не светит костер в тумане.
Караоке в рот набирает хор.
Коленкор не тот, и фальшив минор.
Под фанеру и мы цыгане.

Я ни бе ни ме, я ни тпру ни ну,
знай пою в уме про одну княжну,
вру слова и мотив увечу.
Растянись, гармонь! Развернись, баян!
Разыгрался конь, но срывать стоп-кран
чуть помешкай — еще не вечер.

* * *

Александру Горбатенко

Мне до жути охота на старости лет
хоть вполглаза увидеть грядущий рассвет
ослепительно нового века,
не по возрасту резво сорваться в фальцет,
настрогать из терцин пионерский привет,
разразиться физкульт-кукареком.


Невозможно поверить, что там, как и здесь,
пустомозглая власть, густопсовая лесть,
рынок брюха и торжище паха,
масть прожорливой моли, жирующей ржи,
инженерия рож, технология лжи
с механическим обухом страха.

Хирургия таланта, алхимия сна,
демократия дряни, монархия дна,
гоп со смыком, клоака со смаком.
Валтасарова хаза в чертогах чумы,
на кровавых дрожжах разрастание тьмы
в метастазы кромешного мрака.

Невозможно? Разуй же глаза — так и есть:
и вселенская смазь, и всемирная спесь,
разлюли, красно-рыжая жижа.
Но ни новых небес и ни новой земли,
а нужник и собес, да опять разлюли, —
все, чем я здесь по горло и выше.

Ненавижу. Скажи напоследок «ужо» —
пусть пружина пространства сожмется ужом,
пусть петлею затянется время.
Кто командует — вижу! — парадом планет.
Выпадай же в осадок, безжизненный свет,
на мое бестолковое темя.


ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ О ДОЖДЕ

1

В летнем городе на ощупь рыщет дождь подслеповатый,
натыкаясь на прохожих, говорит: «пардон, мадам!»
То обрушится на площадь, то займется променадом,
то мурашками по коже пробежится по прудам.

Он шатается, как пьяный, он как стеклышко тверезый.
Баб хватает за лодыжки, дев стращает: «вот я вас!»
Громыхнет, как фортепьяно, окропит на клумбе розы,
наиграет чижик-пыжик, напоет собачий вальс.

Хулиган и тунеядец, от него немного проку.
Он бы хлынул что есть мочи, но ему стараться лень.
Тунеядцу что за радость мыть проезжую дорогу
в день на редкость нерабочий, голубой, как бюллетень.

Кот наплакал всей-то влаги — лишь на водяные знаки.
Отсырел небесный ситчик да хрусталик запотел.
Скачут капли по бумаге, будто блохи на собаке:
двоеточие, кавычки, тчк и зпт.

2

Барабанит, как по нотам, крупной дробью по зонту.
Изрыгают водостоки пузырящийся буль-буль.
В музыкальную погоду в незапамятном году
я имел сырые ноги весь июнь и весь июль.

Жизнь назад в такой же ливень без плаща и без калош
я слонялся по бродвею от театра до реки,
молодой и несчастливый, в полосатых брюках клеш.
Написать бы эпопею, жалко, руки коротки.

Шум воды и вопли ВИА и свечение лица
затихают постепенно, умножаемы на ноль.
Написать, да где же Клио? Остается без конца
пить из чашечки коленной ревматическую боль.

Неспроста в суставах старых набирает силу соль.
Вряд ли к счастью бьется сердце, не ахти какой хрусталь.
Под ударник и гитары в горсаду дают гастроль
два залетных песнопевца — россиньоль и нахтигаль.

* * *

Это что за дурак, в рыбьем мехом подбитом пальто,
да и то нараспашку, в горящие окна лото
ближней многоэтажки, в кармане зажав две копейки,
смотрит не отрываясь? Он скоро примерзнет к скамейке,
засыпаемый снегом, просеянным сквозь решето.

Он, пожалуй, под мухой. Он, спорим, кого-нибудь ждет.
Через двор поспешает с работы семейный народ.
Ребятня строит снежную крепость, катается с горки.
Он, стараясь представить, чем пахнут арбузные корки,
хоровод белых мух запускает в разинутый рот.

Позвонить или как? Зажимая монетку в кулак,
он почти что решился. За шторой в окне – полумрак.
Отрясаемый с ветки синицей, от холода синей,
на орла ли, на решку за шиворот падает иней.
Он докурит и встанет. Ну, на фиг! Он круглый дурак.

Докурил и встает. Во дает. Телефон-автомат
в трех шагах, вон за тем детским садом. В саду – детский мат.
Как обычно, торосы мочи в телефонной кабине.
Он бросает монету, и пальцем, от холода синим,
набирает шесть цифр. Дозвонился, но оба молчат.

* * *

Сельская местность в потемкинской волости
с лампочкою Ильича.
Ночь шевелит поредевшие волосы
на голове рифмача.
Небо с серпом над откосами августа
вызвездило на заказ.
Глаз как у многоочитого Аргуса —
все они смотрят на нас.

Звезды висят над поволжской губернией
и осыпаются ниц.
Кто здесь поверит в систему Коперника,
кроме деревьев и птиц?
Падают с неба адамовы яблоки
в старый запущенный сад,
землю дубасят пудовыми ядрами,
терпкую, как виноград.

Северный ветер студеным дыханием
галок загнал под застрех.
Сердце, не зная законов механики,
падает, падает вверх.
Серый туман папиросной бумагою
кутает воды и твердь.
Навзничь на стог свежесметанный лягу я.
Здравствуй и ты, моя смерть!

Скоро мы станем азотом и фосфором,
пищей червя и грача.
Кровь моя, теплохолодная с возрастом,
что же ты не горяча?
Станем в процессе реакций химических
коловращеньем частиц.
Сорокаваттный огонь электрический —
вот он, мой Аустерлиц!

Старость не радость, без всякого якого,
локти кусай не кусай.
К осени падают райские яблоки,
падает в поле роса.
Небо стоит над колхозным коровником,
держит созвездья в узде,
с вечера свет зажигая в терновнике,
в каждом терновом кусте.

* * *

охуительно пахнет черемуха
хорошо расцветает сирень
от задроченной строчки крученыха
без портвейна мозги набекрень

наша молодость сахаром колотым
и суставами пальцев хрустит
травит примой морит книжным голодом
бездуховною жаждой томит

зачарована будто сомнамбула
накрахмалена как простыня
до чего же похабная фабула
что ж ты снишься мне день изо дня

это блядское благоухание
сопли слезы проклятый ринит
перехватывает дыхание сердце
ухает время стоит


* * *

десять лет по самые помидоры
нулевые с праздником до колена
раскатали сивке златые горы
отворили дуньке врата шенгена

три сестры увидели небо в стразах
свет нездешний забрезжил в кротовых норах
налетай сограждане нефтебазы
причаститься щедрых даров пандоры

потому что гонялись за дешевизной
обещали счастье для всех и сразу
поднялась с карачек моя отчизна
и накрылась родина медным тазом

потому что страна у нас не жилица
а куранты не сдвинутся с мертвой точки
мы заплатим проценты свои сторицей
за любовь в аренду за смерть в рассрочку


* * *

над городом в августе смог и туман
и дым от горящей тайги
поедем на дачу к друзьям в глухомань
рыбалка грибы шашлыки

мы сходим по ягоды в смешанный лес
оценим природный ландшафт
здесь ловится щука а не мтс
и можно без кашля дышать

весь день барражирует жук над прудом
на бреющем мчатся стрижи
животный мир занят полезным трудом
и каждый живет не по лжи

я дров наколю разожгу барбекю
открою мальбек и шираз
считая в уме бесконечность ку-ку
безоблачной жизни для нас

мы будем под кленом сидеть допоздна
отмахиваясь от мошки
читать за четвёртой бутылкой вина
на память чужие стишки

картавит ворона грассирует грач
скрипит ввечеру козодой
а заполночь чёрное небо too much
качается над головой


* * *

киноварь краска дня
охра и хром в палитре
ляпнет знаток мазня
хрен проссышь без поллитры

рощи парча горит
вяз карагач рябина
брякнет эксперт нефрит
яшма янтарь рубины

осень ответил я б
лето добавил бабье
с рябью в глазах сентябрь
пруд покрывает рябью

сыпется сверху вниз
перхоть берез и кленов
ржа пожирает жизнь
ту что была зеленой

дутая листьев медь
лес разодет в лохмотья
каркнет ворона смерть
и не поспоришь вот я

Made on
Tilda